Парижские встречи

из цикла "Сказки времени" П.Г.Антокольский

 

Это было в 1928 году. Гастроли Московского театра имени Евгения Вахтангова в Париже. Самый разгар его успехов и побед. Цветенье его молодости, да еще и таком великолепном городе, в таком великолепном месяце, как июль! В актерской труппе назревали или увядали прекрасные любовные истории.
Повинуясь инстинкту собственных чемоданов, актеры, особенно актрисы, приехали в Париж в таком обношенном тряпье и рвани, что стыдились друг друга. Но они быстро и ловко приоделисъ во все новое, парижское, и хорошели от одного сознания своей выправки и модного обличия, отраженного н гостиничных зеркалах.
В ту пору я был без ума от любви к молоденькой своей жене, актрисе Зое Бажановой. Правда, мы часто ссорились по ничтожным поводам, но мирились мгновенно и самозабвенно. Держась за руки, бродили по бульварам, затерянные в многолюдстве, слушали быстрый картавый говор парижан, рожки желтых такси. Денег у нас было не слишком, зато дневного времени хватало с избытком.
Обычным местом чуть ли не ежедневного нашего пребывания был прямоугольник парапета на вышке собора Парижской богоматери в обществе знаменитых каменных химер - вполне подходящее для нас общество. Зое было в ту пору двадцать шесть лет, мне - тридцать два. Она разделяла мое пристрастие к романтическим бредням и украшала его общительным правом и порывистой добротой.
Химеры смотрели пустыми каменными глазами на родной город внизу, на гребни серых крыш, на козявки ползущих в разных направлениях автомобильчиков. С колдовской зоркостью берегли химеры Париж, Прежде всего - злобным отвращением к удобствам современной цивилизации. Зато все, что касается влюбленных парочек, они регистрировали заботливее, чем какие бы то ни было монахи и полицейские. Но цель у них была противоположная монахам и полицейским. Химеры легко пронзали любое беспутное поведение влюбленных и свирепо ненавидели добродетельное благополучие. Тут они плевали как обезьяны и лаяли как сторожевые псы на рыскалах. И было отчего!
Незачем подробно описывать эти каменные изваяния. Они размножены в стотысячных тиражах цветных открыток. Сверх того под самым Собором в крохотной лавчонке издавна продаются их бесчисленные гипсовые, сильно уменьшенные копии - обиходный и дешевый товар, привлекательный для иностранных туристов.
Вахтанговцы, слава богу, не были новичками по части признания, аплодисментов и прочей парадной стороны актерского бытия. На этот раз они знали, чего ждут от них в Москве. Все хорошо знали эти юные дьяволы в синих пиджаках и плиссированных юбках, в отлично скроенных фраках и открытых платьях Принцессы Турандот!
Одна из их побед была особенно показательна. Речь идет о единственном представлении "Виринеи" Сейфуллиной.
В партере и ложах старого театра Одеон присутствовал весь цвет белой русской эмиграции. В занавесе была предусмотрительно не заштопана дырка. Сквозь нее можно было до начала спектакля разглядеть в ярко освещенном партере, в его первых рядах, - постаревшего, с обрюзгшим серым лицом Керенского, опирающегося на палку, - Милюкова в сильно выпуклых очках, - философа Бердяева и его некрасивый тик.
Кажется, все были насторожены, а то и взволнованы. Еще бы нет! Сейчас зазвучит со сцены позабытый ими деревенский говор, а может быть, и большевистская пропаганда...
Но эти люди и не представляли себе, что случится с ними самими - в самой гуще переполненного партера, на балконах и в темных ложах. Случится нечто непредвиденное и с актерами. Но далеко не сразу.
Шли первые картины сейфуллинской драмы. Обрисовывалась судьба крестьянки, красавицы, героини, ищущей счастья и оттого несчастной. Ее перебранка с глупой свекровью. Ее презрение и жалость к мужу, который лучшего не заслуживал. Все это было в порядке вещей, могло трогать н волновать - и только. Как ни глубоко раскрыты были актерами эти взаимоотношения, все равно они шли издалека - от Островского, от Льва Толстого. Правда, краски были гуще и грубее. Сейфуллина, как всегда, была безжалостно откровенна и в языке. Аудитория замирала и сочувствовала. Вековая стена между зрителями и актерами стояла прочно и надежно.
Но это казалось. Скоро она рухнула, да еще как!
Еще раз открылся занавес. Началась бурная массовая сцена! Выборы в Учредительное собрание в конце семнадцатого года, через полтора месяца после Октябрьского переворота, для зрителей - смещение верх сроков н времен.
Па сцену - нет, на просцениум! - вышла Муза Истории. Не та, великолепная, мраморная, со свитком в белых руках, Клио, которую прославляют учебники античной культуры. О, нет, - другая: горластая, охрипшая, и рабочем затрапезе двадцатого века. С целой батареей дальнобойных орудий, бьющих прямой наводкой в сердца современников.
И современники-зрители, застигнутые врасплох, переселились на одиннадцать лет назад, когда решалась их политическая и личная судьба. Все оказались заключенными в одни исторические скобки, где было тесно н душно, как в трюме гибнущего корабля.
Это было жестоко по отношению к каждому, и без того обездоленному. Но История не знала жалости.
Ожили номера партийных списков кандидатов в Учредительное собрание. Номер первый - кадеты. Номер третий - эсеры. Номер пятый - большевики. На сцене очкарик-меньшевик. Деревенская беднота приняла в штыки его книжную образованность, его круглые фразы и общие места. Она бушевала. Зрители взбудоражились. Самые опытные из них, бывалые политиканы, уже чувствовали, что сейчас произойдет на сцене. Но они помалкивали.
Решило дело выступление молодого парня-солдатика, которого играл молодой тогда Горюнов. С легкой и звонкой дерзостью он выкрикнул из окна избы:
- Граждане крестьяне! Голосуй за пятый список!
Стена между зрителями и актерами рухнула скоропостижно.
Зрители и актеры играли сообща одну историческую драму. Но сказать "играли" - неверно, И актеры не только играли. Они знали, что делали и тот вечер.
В зрительном зале началось столпотворение. Свистки и аплодисменты. Рыданья и взрывы громового смеха. Радость и сознание обреченности. Легковесное отрицанье личного опыта и тяжелое чувство общей вины. Восторженное вторжение в существо происходящего и отстранение себя от народа. Каждая из таких или других возможных реакций вырастала до пределов малярийной лихорадки - в жару и ознобе. Зрелище втянуло внутрь себя зрителей либо отталкивало на сотки километров, на столько же лет.
Душа театра, самого грубого и площадного из искусств, показала наглядно, что она живая!
Кто-то кого-то ударил по щеке. Какая-то жена выбросила своего супруга из ложи на головы зрителей в партере. Были и еще скандальные происшествия.
А во мне все пело:

Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые.
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир...

Не в первый раз такое случилось со мной. На этот раз я отверг тютчевскую строфу, как недостаточную формулировку того, что пело во мне. То были слова девятнадцатого века, не знавшего роковых минут, мыслимых только в двадцатом, идущем своей незастрахованной дорогой, - в прекрасном веке и одновременно ужасном.
В конце представления советский посол вручил вахтанговцам на сцене букет красных роз такой астрономической величины, что это хрупкое и упоительно пахнущее богатство, прожившее всего несколько дней, весило бог знает сколько кило.
Кончился спектакль.
Когда Зоя разгримировалась, мы вышли из театра, пустого, притихшего, мрачного, в душную июльскую ночь. Как всегда, взявшись за руки, прошли всю улицу Вожерар, миновали гостиницу, где жили вместе с товарищами. Вышли на бульвар Сен-Мишель, полный неистовых, веселых, чуть под хмельком, студенческих компаний в сопровождении их временных милых подружек.
А наша вечная дружба продолжалась.

Фрагмент карты Парижа Антокольского 1928 года
с улицей Вожерар и его пометками.


В ту памятную ночь к ним нежданно-негаданно пришла сказка. Была ли она доброй феей из книжки Перро или колдуньей, поделом сожженной на костре когда-то, - этого я толком не знаю. Но сказка пришла!
Как только мы свернули с бульвара в узкие, кривые, глухие улочки Латинского квартала, все пошло по-другому.
Из харчевен выходили, покачивались и клевали носом толстые пьяные монахи. Школяры Сорбонны распевали стихи Вергилия:

...Так с душой расставаясь,
- Бедная Эвридика! - крикнул он, холодея...
- О, Эвридика! - неслось и ответ с далекого брега…

Стражники гнали алебардами загулявших школяров и старались утихомирить бесчинствующих распутниц, певших непристойные песни. Это было недопустимо в царствование христианнейшего короля Людовика Одиннадцатого.
Шел своим ходом пятнадцатый век. Великая Жанна д'Арк давно уже была сожжена на костре. Возведенный ею на престол слабосильный Карл Седьмой, отец нынешнего короля, тоже успел мирно опочить в соборной раке.
Внезапно Зоя вскрикнула и прижалась ко мне. Какой-то проходимец шепнул ей что-то на ухо. Судя по ее порывистому движению, то была обычная во все века гнусность.
Я никогда не был драчуном, разве только в детстве в младших классах гимназия, да и то в шутку. Никогда не рассчитывал драться всерьез в другом возрасте. Но на этот раз пришлось мне смазать средневекового нахала по щеке, так что и рука у меня заныла, как будто ее побили ни за что пи про что...
Нахал на мгновенье оторопел. Но тут же в руке у него сверкнул в голубом отсвете лупы длинный нож. Узкие его губы ощерились, обнажая кривые острые зубы,
Зоя успела схватить его за руку и завопила:
- Опомнись, негодяй! Не убивай моего друга! Он русский поэт!
- Поэ-э-эт, - протянул негодяй, - твой муж поэт? Вы русские? Где же наша страна, в Индии?
- Да нет же, ближе, гораздо ближе.
- Значит, он поэт! - задумчиво повторял он. - Это сильно меняет дело. Клянусь святым римским престолом, это меняет решительно все. Что ж, мне придется смиренно просить у тебя прощенья!
Он преклонил одно колено и поцеловал подол Зоиной юбки. Тут же вскочил и обратился ко мне:
- Тем более что твой удар был мало сказать ничтожен. Он был тряпичный. Сам замечаешь - и щека у меня не горит, и зубы целы! Значит, к черту учтивость! Будем друзьями, по рукам?
Дальше мы пошли втроем. Я предложил незнакомцу сигарету. Тот недоуменно посмотрел на нее, сунул в рот и стал жевать. это ему не поправилось, и оп выплюнул жвачку изо рта. Рыженький плевок приклеился к стене, как улика вторжения двадцатого века в пятнадцатый. В ту пору табак был редкостью в Европе.
Над нами стояла полная лупа. Я разглядел нового спутника. Он был худ и строен. Его изможденное лицо с близко поставленными глазами и кривым разлетом высоких клоунских бровей выражало попеременно тревогу, мысль о чем-то постороннем, удовольствие от возможности поговорить о чем угодно, с кем угодно.
На нем была потертая, перетянутая в талии куртка, на ногах полосатое трико и туфли с такими длинными носами, что пришлось ему привязать их к щиколоткам. на голове мятая, треугольная тапочка, из-под которой свисали черные длинные волосы, а на лоб упала челка. Плащ он волочил за собою по земле.
Назвать его щеголем никак нельзя было, но лихость в нем была изрядная. Лет можно было дать ему и двадцать и сорок. А то и все пятьсот. В ту ночь и нам было столько же.
Когда он заговорил, нелегко удалось понять его. Он спешил и заикался, говорил на том средневековом французском, для понимания которого и парижанам двадцатого века приходится заглядывать в специальные словари, А он еще примешивал сюда воровской арго.
Неожиданно переходил с предмета на предмет. Непристойности слетали у пего с языка с блаженной легкостью.
- Сударь, думаешь, что случайно встретил меня? Случайно выпала такая честь варвару, явившемуся черт знает откуда? А ты не захотела провести эту ночку со мной, чертова кукла, - так обратился он к Зое, - думаешь, твой законный не обрадуется, когда узнает меня поближе? Уж об этом я постараюсь, будьте уверены. Узнаете меня, да еще как! Лучше - то есть хуже - нельзя узнать. Хуже оттого, что я... Впрочем, об этом потом!. Никогда не поздно раскрыть свою подлость. Что ты можешь возразить на такое признание? Молчишь? Эге! Изволишь молчать? Молчи, пока не знаешь меня! Разрешаю! Я великодушен.
Вдруг он запальчиво воскликнул:
- Только не смейте смеяться надо мной! Надо мной надо рыдать! Я хочу, чтобы обо мне рыдала сама Пречистая Дева со своим божественным Младенцем, чтобы в аду рыдали обо мне дьяволы и сам Сатана! Вот такая у меня черная душа. Но помолчу, а то вы еще сбежите к своим русским от моей черной души. Я знаю, вы не католики и настоящее милосердие чуждо греческим ортодоксам, будь они... Прошу простить великодушно невежливость, Вообще она мне чужда. Я хорошо воспитан, клянусь...
На лице у болтуна молниеносно сменяли друг друга проницательность, наивно откровенное любопытство, насмешка, тревога, дикая необузданность, печаль. То ли он привык играть самого себя, то ли на самом деле был таким. Мы невольно залюбовались этой странной игрой. Брови его плясали и взлетали куда попало. Узкий рот кривился не то от смеха, не то от плача. Тонкий галльский нос принюхивался к будущему, не слишком веселому.
Он остановил нас у деревянной двери в подвал. К ней вели четыре щербатые каменные ступеньки, истертые подошвами разных веков.
- За мной, - сказал он весело. - Тут все бесплатно. Хозяйка, добрая дура Клюзере, знает меня как облупленного. А у меня как всегда - ни гроша.
Мы решили, что в пятнадцатом веке терять нам решительно нечего, и последовали за новым знакомцем. Он трижды стукнул. Дверь несколько приоткрылась, я сквозь щель показалась почтенная физиономия с тремя подбородками в высоком колпаке конусообразной формы.
- Входи, бродяга Фрррр...
Ее рот стремительно зажала пятерня болтуна.
- Ладно же, оставайся безымянным, бродяга! Входите все трое, прошу милости!
Мы вошли в низкое сводчатое помещение. В сумеречном свете смоляных факелов, воткнутых в стену и сильно дымивших, едва различили, - скорее угадали, как в хорошем и несбыточном сне, - галдящую компанию за деревянным столом. Все были в сильном подпитии. Большая часть пропойц была в шутовских масках, - кто с козьими рогами, кто с мордой дворняги, кто в дьявольском обличии, кто с вороньим клювом.
При виде новых пришельцев у некоторых посыпались из глаз красные и зеленые искры. Иные же и не заметили нас. Двое или трое подбежали к нашему спутнику и рухнули перед нам на колени, словно он сам архиепископ реймский.
Было чему удивляться, но дальше пошло еще хлеще.
Самозваный архиепископ сказал высокомерно:
- Вижу, что все сбылось, как я предугадывал. Здорово сыграете, господа дьяволы. Здорово сыграете, ручаюсь зам!
Зоя шепнула:
- Знаешь, кажется, я где-то читала об этом!
- Тихо! Не подавай вида, что читала. Мы угораздили в хорошее приключенье. Этот малый решительно мне правится.
Он продолжал:
- Предлагаю честной компании обременить свои бренные желудки черным вином госпожи Клюзере. И - айда за работу! Нам предстоит в самом сердце Латинского
квартала, на дворе пашей общей матери Сорбонны разыграть веселую небылицу в лицах. Я имею в виду выборы в Учредительное собрание Ада!
Все слушатели закричали, завизжали, замычали, залаяли, закудахтали, кто во что горазд. А мы оба переглянулись в полном смятении чувств. Вечерний спектакль грозил продолжиться в невообразимом варианте.
Наш спутник запел гнусаво и бешено:

Нас дождями вымыла гроза,
Солнце высушило для красы,
Выклевали вороны глаза,
Выдрали нам брови и усы,
- Судьи были против, а не за...

Остальные подтянули запевале. Получился не слишком слаженный, но мощный хор:

Все на свете против, а не за!
Птицы расклевали нас охотно,
Ветер гнал туда-сюда вольготно
Бедных малых, вольных но бродяжек,
Помолитесь, братья, коль угодно,
Чтобы суд господин не был тяжек!..

 

- Господи боже мой, да и это я читала в каком-то другом переводе, быстро прошептала Зоя.
- Не в моем! Они читают мой - будущий... Но ради бога, молчи!
Мы были приглашены к столу и сели рядом со своим спутником. Тот налил себе и нам в толстые глиняные кружке вина. Оно было чернее дегтя и горше полыни, А действовало наповал, но в то же время поднимало выше небес. В какой же черной земле, какими солями обогащенной, выращивали эти виноградные лозы, в каких подземельях берегли столетиями драгоценное сусло, чтобы: оно забродило с такой артиллерийской мощью!..
Некоторые из слабых пьянчуг мирно посапывали под столом. Те, что были крепче, ударами ног в задницы растолкали их, и спящие поднялись, сначала не слишком соображая, что это за насилие, но быстро вскочили на ноги как ни в чем не бывало.
Тут начался безумный и беспутный, насквозь пропахший дымом кавардак. Плясали все, кто пировал в подвале. Пятисотлетний кабачок внезапно раздвинулся до мировых масштабов. Присоединились к общему веселью иные лица, чуждые, но те же, - фигуры восковые из музея, владыки часа, лидеры Европы, сэр Чемберлен, Пилсудский, Муссолини, Пуанкаре, Думерг и некто Гитлер. Затем явились мощные, живые Шекспир, Хемингуэй, Пикассо, Кафка. Потом Манон Леско и Чарли Чаплин плясали джигу, вальс, фокстрот, мазурку. Владимир Маяковский в старой кепке вбивал чечетку с Эйфелевой башней! А дальше пляска пар и одиночек шла бешеной, разнузданней, безумней под звон тамтама, под рыданья скрипок, под гул и грохот океанской бури. Вошел Бальзак и глянул исподлобья и возвратился к грязным корректурам. Валились пары на пол и вставали, преображенные, в другом обличье. Вес это продолжалось три секунды, а может быть, и целых три столетья. Счет времени был временно утрачен.
Самозваный архиепископ захлопал в ладоши. Это ни на кого не подействовало. Тогда он схватил со стола медный поднос и ударил в него, как в гонг, К тому же нечаянно опрокинул несколько кружек с вином. Образовалась большая чернильная клякса с расползающимися во все стороны червеобразными ручейками. Воцарился относительный порядок.
Архиепископ сказал:
- Ну, судари-сударики, хватит вам дурака валять. Айда за мною.
Полная круглая луна была на своем месте, как будто ждала нас. Во главе с архиепископом шумная банда двинулась по направлению к бульвару Сен-Мишель и скоро оказалась во дворе Сорбонны. Луна молчаливо плыла за нами. Ей это было не впервой, но все же занимательно.
Архиепископ строго оглядел паству и сказал:
- Мы приступаем к выборам в Учредительное собрание Ада. Необходимо назначить президиум этого кворума. Первый, разумеется, в президиум войду я. Затем наша любезная хозяйка Аделина-Гризельда Клюзере. Сверх того скромнейшие люди на свете - русские гости, как представители дружественной, но не заинтересованной в адских делах страны. Председателем президиума назначаю Доктора схоластики и риторики. Вот он! Мыслитель!
Из толпы угрюмо вышел костлявый небокоптитель в маске с козьими рогами. Когда он высунул язык, мы сразу узнали в нем самую прославленную из химер великого Собора, прозванную "Мыслителем".
Впятером мы взобрались на деревянный помост, тут же наспех сколоченный, и были встречены ликующим гоготаньем.
Мыслитель поднял правую руку и начал как умелый демагог:

Мы собрались перед Сорбонной дельно,
С гражданской прямотой и простотой,
В сто тридцать пятый год или шестой
Республики Единой Нераздельной.
Я предлагаю вам явить пример
Всей черни и всей пастве клерикальной
И учредить открыто и нахально
Революционный Трибунал Химер!

Раздались улюлюканья, свистки, вопли:
- На какого дьявола трибунал! Мы выбираем в учредилку! К порядку дня, гадина Мыслитель! Тот гаркнул во все горло:

Молчать во имя равенства! Приступим!
Мы ждали срока столько лет и зим,
Мы поднялись из городских низин.
И это ясно по корявым струпьям
На наших спинах. по сверканью глаз.
По треску клювов и когтей, по тучам
Над городом... Мы вас толстеть отучим!
Мы перевешаем, мещане, вас!

И снова улюлюканья, вопли - на этот раз одобрительные.
Мыслитель ответил всеобщему одобрению тем, что нагло высунул язык и облизал потрескавшиеся губы. Он воодушевлялся все больше:

Мы с вами дышим стовековым ядом.
Мы так пылаем ненавистью, что
Все море крыш пред вами залито
Ее свинцом ненастным. Вот он рядом -
Их Пантеон, прославленный в огне,
Сограждане! Пора! Пошла потеха!
Вы слышите, - откликнулось нам эхо!
Завыл Париж! Как это любо мне!

Что тут началось в дикой свалке дьяволов и других лиц - описать немыслимо.
Среди буйствовавшей карнавальной черни и нечисти обнаружились посторонние лица.
То были церковнослужители в полном облачении из собора Парижской богоматери и близлежащих монастырей и коллегий, а также именитые ювелиры, меховщики, гильдейские старшины, торговцы и менялы. Да и знатные рыцари явились со своими вассалами. Напоследок подоспели городские стражники с алебардами и аркебузами.
Началась потасовка, - почище, нежели недавняя в зрительном зале театра Одеон.
Рвань-голытьба не давала себя в обиду. Но и гильдейское купечество не дремало. Алебарды колошматили как попало по головам и спинам. Аркебузиры палили в белый свет как в копеечку.
Кое-кто плавал в жаркой своей крови и лежал на камнях двора Сорбонны. Попадало и монахам и менялам. Крепчайшие в мире проклятия мешались с латынью клириков, молившихся пресвятому Иисусу.
Наконец оба враждующих стана разошлись, утомленные. В полном молчании они глядели и разные стороны глазами, сверлящими Историю.
Получилась немая сцена, достойная быть писанной на холсте через сто лет Питером Брейгелем. Но немая сцена продолжалась не сто лет, а сто секунд.
Надо отдать справедливость восковым фигурам из музея Гревен, - они пребывали все время в позах, присвоенных им раз навсегда. Потасовка их не интересовала. Впрочем, и Чемберлену и Муссолини и прочим решительно было не интересно вмешиваться в происшествии пятнадцатого века. Им по горло хватало своего двадцатого, да и в нем каких-нибудь двух-трех десятилетий.
Члены президиума, за исключением главного действующего лица, оставались на помосте. Председатель был мрачно сосредоточен. Он обдумывал выход из неожиданного осложнения. Ему это удалось не без блеска. Дав остыть пылу драчунов, он приступил к своим обязанностям и со скрипучей медленностью сказал:

На этот раз мы выборы отсрочим,
Равно как над безмозглым прошлым суд.
Нам парижане лавры поднесут,
Но мы отвергнем лавры между прочим!
Должны мы корчить рожи всем живым
И каменеть в своей державной дури.
Дальнейшее в судебной процедура
Предоставляем тучам дождевым!

Дождевые тучи действительно медленно подползали к Латинскому кварталу. Где-то на правом берегу Сены блеснула синяя молния и прокатились далекие рулады грома. Прокатились но без угрозы, но настолько отдаленные, что все осталось на своих местах, по-ночному сонное...
Председатель сел на корточки, поднял острые коленки, положил на них локти и подпер ладонями тяжелый подбородок - химера приняла свой обычный каменный облик.
Да и вся разудалая банда химер окаменела в своей державной дури. Живым, да еще каким, остался один только наш таинственный гид!
С присущей ей нетерпимостью в политических спорах Зоя обратилась к нему:
- Что же это? Где выборы в Учредительное собрание, хотя бы в адское? Ничего не вышло! Твой председатель самый обыкновенный анархист. Зачем ты назначил такого дурня председателем?
Он рассмеялся, на этот раз совсем невесело:
- Ты права - выбор был неудачен. Я поверил общему суждению. Все говорят: "Мыслитель! Голова! Корифей всех наук!.." Да из кого было выбирать? Себя самого предложить - неудобно. Это могли и должны были сделать другие. А чго касается... Как бишь это называется? Анар-хия? Я кое-что смыслю по-гречески. Кажется, это беспорядок, так? Что ж, у нас есть поговорка: когда в правительство пробирается дьявол, выходит анархия...
Он замолчал и смущенно потупился. Ковыряя туфлей камешки мостовой, вздыхал, утирал тыльной стороной ладони глаза.
Зоя поднялась на носки и, достав ему до плеча, обхватила его голову руками, пригнула к себе и крепко поцеловала бедного малого в губы. Черная пена ревности на мгновенье залила мне сердце...
Он выпрямился и воскликнул горестно:
- Этого я не заслужил. Клянусь Пречистой Девой, я не заслужил твоего поцелуя. Да благословит тебя небо за доброту!
Мы онемели в свою очередь, но не в державной дури, а в полном смущенье. Неизвестный обратился ко мне:
- Слушай! Ты возьмешься написать обо мне поэму?
- Возьмусь и напишу.
- Только, ради всего святого, не делай из меня фарсового шута или того хуже - опереточного тенора! Это уже не раз бывало и оскорбляло меня, как пощечина из будущего, только посильнее, чем слабенькая твоя. Ты должен выслушать меня! Хочешь?
Я кивнул.
- Жизнь моя ужасна. Школяром Сорбонны я еще кое-как пробивался рядом с такими же оборванцами. Голодал и был гол как сокол. Если бы не такие, как твоя подруженька, - да благословит ее небо! - я бы сдох семнадцати лет как бездомный пес. Но такие влюблялись в меня, а потом жалели. Я жил объедками их горького стола, потом начал воровать по мелочам. Что ж, ремесло не хуже всякого другого, только опаснее. Потом пошло и пошло... Однажды я умудрился похитить церковную утварь, плохо позолоченное, насквозь дырявое паникадило, чашу для святых даров, еще худшую, несколько монеток, кажется, золотых. Жил на это целый год. Но за такие дела по нынешним - прости, по моим временам - полагается.,. Да что вспоминать об этом... Небось и сам догадался?
Он красноречиво описал вокруг сшей шеи нечто вроде петли, высунул синий язык, выпучил глаза, потом продолжал рассудительнее:
- Пускай все-таки историки сомневаются, так ли все кончилось... Мне и самому не ясно, как оно было!
Он прервал печальные воспоминания и воскликнул страстно, одушевленно, безумно:
- О, если бы не Она... Если бы не Царица моей души, Поэзия…
- Стой, товарищ! - закричал я. - Кажется, я знаю, кто ты…
- Разумеется, знаешь! Неужели только сейчас догадался? Я Франсуа Вийон.
Так же, как только что Зое, мне захотелось обнять Вийона, поделиться с ним сокровенным - незнаньем будущего, неизбежного для всех живых в двадцатом веке, да и в пятнадцатом тоже...
Да нет, не вышло такое дело!.. Оттого что кончалась короткая июльская ночь и вместе с нею кончался пятнадцатый век и наше приключение.
Вийон непоправимо таял в сумерках рассвета.
Ничего не осталось от его изможденного лица, от клоунски разлетающихся бровей, от милой остроконечной, шапочки, сползшей ему на правое ухо. Ничего решительно, кроме медленно светавшего утра над гребнями крыш и первых капель июльского теплого дождя. Ничего, кроме памяти и воображенья...
Кроме нашей молодости, да и она скоро прошла безвозвратно.