Михайлов Александр Алексеевич

( 1.1.1922 - ?.4.2003)

Кто мы были — спасители отечества или жертвы тоталитарного режима? Я не имею определенного ответа, но сам себя вижу в каждой из этих ипостасей!

 

Главным событием в моей жизни была Великая Отечественная война

Родился 1 января 1922 года, в деревне Куя, Ненецкого автономного округа, Архангельской области. Обстоятельства и место моего рождения могут представлять только экзотический интерес. Место (по представлениям того времени) на краю света, в самых низовьях Печоры, за Полярным кругом, в 40 верстах от Пустозерска, где был сожжен Аввакум. Когда я был в гостях у Эрве Базена, в его родовом шато в 60-ти километрах от Парижа, он попросил показать это место на большом, подсвеченном изнутри, стоящем на полу его кабинета глобусе. Я показал. В глазах присутствовавших при этом гостей я уловил нечто похожее на сочувствие и уже ждал неизбежного в таких случаях вопроса, ходят ли у нас по улицам медведи, но Эрве Базен, остроумный собеседник и светский человек, сказал:

— Я думаю, что вы там гораздо увереннее стоите на земле, чем, к примеру, полинезийцы. Ведь им приходится стоять почти вниз головой — посмотрите! — И он показал на Полинезийские острова в подбрюшье глобуса.

Эта мысль всех развеселила.

Название деревни тоже как-то стесняло, поскольку непременно находились любители лингвистических опытов над ним. А когда в период парада суверенитетов, собираясь на родину, я пошутил, что вот, мол, еду в свою деревню и объявляю там суверенную Куйскую республику, назначу себя президентом, то один из друзей тут же подхватил: “И введи свою денежную единицу — куй”.

Мама родила меня первым из одиннадцати, когда ей только исполнилось восемнадцать. На Севере это редкость, здесь замуж прежде выходили не моложе двадцати. Зато отец был старше на одиннадцать лет. Этот “дефицит” они, видимо, покрыли одиннадцатью детьми, из которых зрелости достигли шестеро. Семейный рекорд принадлежит деду и бабушке по отцу, там соответственно 13 и 6. Эти цифры отражают статистику по губернии.

Появился я на свет не только благодаря папе и маме, но еще и бабушке Феклушке, которая жила в маминой семье и нянчила ее, братьев и сестер. Роды были тяжелыми, отец на лошади погнал за фельдшером, единственным на сотни верст эскулапом. В 20-ти верстах от нашей деревни был маленький лесозаводик, принадлежавший до революции шведской компании “Стелла поляре”. В этом оазисе цивилизации с несколькими двухэтажными деревянными домами и бараками для рабочих и обретался фельдшер Синицын.

Младенец при рождении не издал ни звука. Заводской эскулап повертел его в руках и сурово заключил: “Ребенок мертв, займемся роженицей”. С этими словами он завернул младенца в пеленки и засунул под кровать. Роженица, освободившись от бремени, уже пришла в себя, и фельдшер с расстроенными отцом, дедом, бабушкой и дядьями пошли на кухню пить чай. А бабушка Феклушка в это время вернулась в горницу, достала из-под кровати сверточек, развернула его, взяла на руки крохотное тельце, стала его тихо пошлепывать да дуть в разные места, и вскоре новорожденное существо стало издавать звуки — заявило свои права на присутствие в этом неласково встретившем его появление мире.

С фельдшером мне больше встречаться не пришлось, но фамилию его я запомнил на всю жизнь. А бабушку Феклушку поминаю наряду с родными бабушками.

Отец, Алексей Иванович, из поповской семьи. Деда, священника, хорошо помню, он отслужил последнюю службу в последней — перед закрытием — церкви Нижнепечорья, в Пустозерске, месте сожжения Аввакума. Отец учился в духовной семинарии, в Архангельске, но был исключен в 1906 или 1907 году за участие в какой-то демонстрации. Потом всю жизнь рыбачил. Вернувшись в 1920 году из германского плена, два года в деревне учил подростков грамоте, и тут, среди учениц, присмотрел маму. А мама, Капитолина Александровна Хаймина, древнего поморского рода, ее прадед, Егор Хаймин, — участник полярных экспедиций Пахтусова-Наливайки. Бабушка по отцу из Холмогорского района, видимо, тоже поморского рода. Поморы, по слову академика Лихачева, родовиты, как столбовые дворяне. Только род свой, как правило, не знали дальше третьего колена...

Воспитывался я в большой семье, к тому же подвергавшейся репрессиям. Деда дважды сажали в тюрьму, дядя, младший брат отца, погиб в ГУЛАГе, отца исключили из колхоза и выслали на пустынный берег Баренцова моря со всей семьей, где было пятеро детей. Весною 1934 года мы все там чуть не погибли от голода и цинги. Великие труженики, родители мои мужественно, не роняя достоинства, переносили лишения, заботясь лишь о том, чтобы сохранить детей, не дать им умереть с голоду.

Два года, после четвертого класса, я не учился, не имел книг. А в 13 лет, поскольку учиться все-таки хотел, родители отпустили меня в вольное плавание. И с пятого по десятый класс я жил и учился, прислоняясь то в интернат, откуда меня выпихивали из-за социальной ущербности, то по углам у таких же бедных и многодетных родственников. На жизнь приходилось зарабатывать самому, из дому помощи почти не было. Последние три года, в Нарьян-Маре, подрабатывал статистом в театре и даже хотел поступать в театральный институт на режиссерский факультет.

21 июня 1941 года отпраздновали выпускной вечер в школе. 22 июня началась война. 23-го все мальчишки нашего класса — шестнадцать человек плюс один девятиклассник — отнесли заявления в военкомат с просьбой отправить нас на фронт. Обычная  история. Призывали  поодиночке, по  два-три — в военные училища. Я не хотел. Призвали в запасный полк рядовым, но все же из полка взяли в училище. Через пять месяцев — младший лейтенант, командир взвода в морской пехоте — с половины апреля 1942-го. Потом, после госпиталя, 10-я гвардейская стрелковая дивизия, командир взвода и роты (саперной). На фронте — в непосредственном соприкосновении с противником (это к тому, что на войне была огромная периферия). На фронте, в армии прошел вторую фазу воспитания. Понял, что такое чувство долга, чувство товарищества, солдатского братства. Более высокого проявления нравственного чувства не встречал (это не значит, что не было и на фронте, в армии проявлений шкурничества, трусости, разгильдяйства, преступлений против человечности). И последнее о войне: непростимой виной — своей и моего поколения, вернее, его остатков, вышедших из войны, — считаю равнодушие, которое мы проявили к судьбе военнопленных, в огромном количестве оказавшихся в советском ГУЛАГе, и к судьбе матерей и вдов солдат, павших на войне. В упоении победой и дарованной судьбою жизнью, поистратив физические силы и психический ресурс на войне, мы “не заметили”, как жестоко обернулась судьба к этим до крайности обездоленным категориям наших соотечественников. Не знаю, что мог тогда сделать я, каждый из нас лично, но сознание вины за бездействие висит на мне тяжким, неотмолимым грехом.

...Был у меня в пятом-шестом классах учитель русского языка и литературы Николай Николаевич Попов. Помимо уроков, он собирал нас, нескольких человек, читал вслух поэмы Некрасова о декабристках, гоголевского “Вия”. И читал своим низким голосом Маяковского: “Другим странам п у сто. История — пастью гроба. А моя страна — подросток, — твори, выдумывай, пробуй!” Какие перспективы открывал великий поэт, ставший моим на всю жизнь, только — другим...

Николай Николаевич разрешал мне брать книги из его личной библиотеки. Для меня он — высокий, белозубый и безулыбчивый, всегда при галстуке и в тщательно отглаженных брюках — был воплощением русского интеллигента. Занятый директорскими делами, он иногда давал задание классу и сажал меня на учительское место. А зимой 1937 года поручил  мне  сделать  “доклад”  в  сельском клубе (бывшей церкви), посвященный 100-летию со дня гибели Пушкина. От сельского учителя Н. Н. Попова закрепилось во мне представление о человеческой опрятности (не только внешней, но и внутренней), достоинстве — интеллигентности.

Не буду, видимо, оригинальным, если скажу, что моим пристрастием в литературе была и остается русская классика XIX и ХХ веков. На склоне лет я заново перечитал почти все, а некоторые вещи по третьему и четвертому разу (“Анна Каренина”, “Братья Карамазовы”, “Тихий Дон”), и увидел в книгах русских писателей прошлого то, что ныне происходит с людьми, с Россией, только все это происходит в каком-то фарсовом, совершенно непотребном варианте.

Не хочу говорить об отношении к религии, это интимная тема и в какой-то мере больная для меня, выходца из поповской семьи (в третьем колене). Учился после войны в пединституте в Архангельске — в здании бывшей духовной семинарии, которую кончал мой дед, в которой учился отец и два его младших брата. Все трое были исключены. Собирался стать учителем русского языка и литературы и два года работал в школе, пока меня не сделали главным редактором областного книжного издательства. Читал лекции о литературе в разных аудиториях, писал статейки в местных газетах, рецензии на театральные постановки. А потом, уже в зрелом возрасте, в 35 лет, аспирантура Академии общественных наук — возможность на ином уровне проявить гуманитарные интересы.

Все у меня складывалось с большим опозданием, от этого жадность к работе и торопливость, наложившие отпечаток на мои книги.

Первые публикации в местных газетах появились еще в школьные годы, но если иметь в виду зачатки профессионализма, то это, вероятно, 1951—1952 годы, тоже газетные статьи. Я довольно критически оцениваю написанное мною и, даже не перечитывая, осознаю недостатки своих книг и статей. “Внутренний редактор”, фактор “проходимости” рукописи в печать оказывали влияние на всю критику современной литературы. А кроме того, например, в книге о Вознесенском, подвергавшемся нападкам официозной критики, я пытался “обелить” его перед властями, показать в лучшем идеологическом свете. Но и то у книги урезали тираж с 40 до 10 тысяч, три раза подписывали в печать и возвращали, и процесс ее издания затянулся на несколько лет — с 1967 до 1970 года. Критически оглядывая свое скромное “наследие”, я все-таки льщу себя надеждой, что кое-что для будущих исследователей русской поэзии 1950—1980-х годов, а так же исследователям творчества Маяковского окажется небесполезным.

Главным событием в моей жизни была Великая Отечественная война. Комментировать это не буду.

90-е годы — время разочарований. Я побаиваюсь писать об этом, как бы не скатиться к старческому брюзжанию, сохранить достоинство зрелого человека. По своим взглядам, мироощущению я считал себя умеренным либералом. (“Ваше постепенство”, — как-то сказал про меня Саша Рейжевский.) Даже когда был партийным функционером в период первой “оттепели”. Я и сейчас остаюсь им, несмотря на все разочарования. Текущей критикой практически не занимаюсь уже более десяти лет, возраст подвигнул в литературоведение (Маяковский). Оставил педагогическую работу в Литинституте по принципиальным соображениям — геронтологическая проблема.

Из событий последнего десятилетия выделю два. Приход к власти М. Горбачева и надежды на перемены, даже некоторая эйфория по поводу обретения новых возможностей в нашей профессии — историка литературы, ее хроникера.

И расстрел Верховного Совета — 3—4 октября 1993 года. Расстрел надежды на демократию. Все, что последовало за этим безумным актом, — замешено на крови. И самое непостижимое в этой ситуации — поведение писателей радикал-демократов: это они накликали беду, они призывали Президента к “решительным действиям”, а в дни противостояния требовали по радио и телевидению — “поменьше гуманизма”, требовали “раздавить гадину”...

Не  хочу  вдаваться в подробности, но  развитие событий 90-х годов, развал Союза писателей, массовое вторжение писателей в политику выработали у меня еще большее отвращение к ней как делу грязному, влекущему к безнравственным поступкам. Но и отрешиться совершенно от политики трудно, она врывается в жизнь, в быт, уродует человеческие отношения, мутит сознание... Я пытался выступать против левых и правых радикалов в уже новых союзах писателей — был или освистан, или вообще не получал слова. Оказался на обочине. И — не один я. Поскольку и прежде я высказывался за объединение независимых писателей, то ко мне стали обращаться те, которые разделяли эту идею. Так был создан Клуб независимых писателей, имеющий теперь юридический статус. Клуб не участвует в политических баталиях между союзами писателей, которые переродились в банальные судебные разбирательства по разделу имущества.

Ни в каких политических партиях не состою. Из КПСС выбыл после ее ликвидации. Почему не раньше? Объясню. В партию меня пригласили в 1943-м. Вызвал парторг батальона: “Михайлов, вступай в партию”. — “Но у меня нет поручителей, я к вам прибыл из госпиталя”. — “Ты отличился в бою, о тебе написали в газете, тебя наградили орденом. Дадим тебе боевую характеристику”. Тогда это воспринималось как еще одна награда, хотя каждый понимал: “Коммунисты, вперед!”

Не все рвались в партию, но были такие, которые подавали заявление о вступлении в нее перед боем. Знали, на что шли. И не все возвращались из боя. Они-то, мои боевые товарищи, не узнали о партии, ее руководстве того, что десятилетия спустя узнал я. И перед ними, перед их памятью я не захотел стать умненьким, — мол, я не я и лошадь не моя, — выйти  из  партии, оставить  их  виноватыми, а  самому  предстать в белых одеждах. Упразднили партию в 1991-м — членство прекратилось для всех. Теперь я по убеждению беспартийный.

ХХ век, может быть, самый трагический в истории России. Главное несчастье, главная беда — истощение национального генофонда в результате двух мировых и гражданской войн, раскулачивания, большого террора. И второе — невиданное падение нравственности. Оно коснулось даже самой этнически чистой, долго сохранявшей старинный лад народной жизни северной провинции России. Итог переворотов, “перестроек”, реформации тот, что Россия входит в XXI век обессиленной, униженной, утратившей деловую хватку и погрязшей в словоблудии.

Революция 1917 года принесла несчастье России, но этот трагический для нее социальный эксперимент послужил очеловечиванию капитализма, облегчению жизни трудящихся классов во многих странах. Объяснять это вроде не надо.

Из исторических деятелей уходящего века я бы выделил Ленина, Рузвельта, Сталина, Гитлера, Горбачева, Солженицына. С плюсами и минусами тут разберется каждый. Может быть, возникнут вопросы по поводу Горбачева? Несмотря на все его непростительные ошибки, для меня это личность безусловно выдающаяся. Тем более, что он был сторонником эволюционных перемен, шел к социал-демократии.

Русская культура и литература ХХ столетия — в ее совокупности — еще не осмыслена, однако и сейчас, когда открылись спецхраны, архивы, когда возвращается на родину философское и художественное наследие эмиграции, она представляется мне ярким феноменом, возможно, не уступающим по своему духовному богатству золотому веку. Все это еще предстоит познать, проанализировать, взвесить.

Самое большое разочарование последнего десятилетия — русская интеллигенция. Она потеряла стыд. Еще когда было замечено: “Риторика российского адвоката, парламентария или социалиста ввергает в стыд и смущение” (Л. П. Карсавин). И если бы только стыд. Возможно, это общая черта интеллигенции как особой категории людей умственного труда, но в России эта часть общества по неустойчивости характера, взглядов, склонности к предательству, жестокости в нашем веке превзошла мировой опыт.

И самое отвратительное — наши прозелиты, со скоростью света переменившие веру. Но и при всей искренности в перемене убеждений ведь должно же пройти какое-то время, может быть вся оставшаяся жизнь, для осознания этой перемены. А наши с ходу, брызгая слюной, оплевывают прежних идолов и учат всех жить по-новому. Такие люди не имеют права учить других. Об этом предупреждали нас выдающиеся умы начала века Л. Шестов, о. С. Булгаков... Шекспир не пощадил Кориолана, изменившего своему народу, даже когда он принес ему мир... Подробнее писать об этом больно. Да и имею ли я право?..

Все-таки далеко смотрел Бунин: “Страшно сказать, но право: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастливейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать? А без этого и жизнь не в жизнь была”.

Не хочу ввязываться в дискуссии о “русской идее”, о проблемах  “Россия  и  Запад”,  “Россия  и  Восток”,  не  чувствую себя  готовым  к  ней.  Я  коренной  русский,  родился  в  краю поморов, не затронутых ни татаро-монгольским нашествием, ни крепостным правом. Здесь царил относительный лад в жизни , укорененный опытом выживания, взаимовыручки, товарищества, уважения к человеку-труженику. Лад этот ныне во многом нарушен и на моей родине. И все же: в российской провинции зреет тяга к культуре, к православию. Если и пойдет возрождение России как могучей державы, то скорее всего оно пойдет из провинции, где сильнее, отчетливее проявляются ростки национального самосознания, и — именно в культуре, в отношении к прошлому, к истории. Но я согласен с Н. С. Трубецким,  что  нельзя  отождествлять  национальную самобытность  с  древними культурными формами, переставшими осуществлять живую связь культуры с психикой ее носителей.

Думая о себе, думаю, продолжаю думать о нашем поколении.

Кто мы были — спасители отечества или жертвы тоталитарного режима? Романтики социалистической идеи или стадо баранов, послушных звукам пастушеского рожка?

Я не имею определенного ответа, но сам себя вижу в каждой из этих ипостасей. И в чем-то еще другом.

Есть твердое сознание того, что я — верил. Жил верой. Может быть, поэтому так драматически переживал свою социальную “нечистопородность”, социальное отторжение от комсомола, а еще раньше — отрешение от “должности” звеньевого в пионерском отряде, потом — исключение из школы в четвертом классе...

Сомнения начали приходить во время войны. Но — робкие, смутные. И только для себя. После войны их надолго заглушила радость победы, радость как бы заново дарованной жизни.

А заключить я хотел бы еще одной цитатой — из “Повести о сестре” Михаила Осоргина, она один к одному передает мои сегодняшние ощущения: “...все мы, люди старые, люди прошлого, теперь не в спросе и никому не нужны. Нам пора в историю, если в ней найдется для нас место. И только один упрек я мог бы сделать современности: она не уготовала для нас спокойного ухода, она заставляет нас — в последние наши дни — переживать непосильное. Вместо мирного ухода — она сделала нас участниками трагедии, которая не по плечу и многим молодым. Это жестоко — но что же делать!”

16 августа 1995 года

О себе и о времени. (Анкета литературоведов и критиков): Е. МЕЛЕТИНСКИЙ, Ю. МИНЕРАЛОВ, Ал. МИХАЙЛОВ, С. РАССАДИН, И. РОДНЯНСКАЯ, А. ТУРКОВ, А. ЧУДАКОВ В. СЕРДЮЧЕНКО.

Русская проза на рубеже третьего тысячелетия

Опубликовано в журнале:
«Вопросы литературы» 2000, №4

в Пахре

внук Алексей

Биография

Маяковский и его критики

Воспоминания