А.М.Файко и А.Д.Симуков на даче у В.З.Масса.

Пахра, 1973 г.

Мой друг А.М.Файко

Из неопубликованных мемуаров А.Д.Симукова "Чертов мост, или моя жизнь как пылинка Истории"

(1980-е – начало 90-х годов ХХ в .)

 

 

Во всяком деле, в особенности, в творчестве, есть свои тайны, и они меня всегда очень интересовали. Скажем, если человеку свыше отмерена определенная мера таланта, то от него ли зависит — выплеснет он его сразу или растянет на всю жизнь? И можешь ли ты сам ответить, когда у тебя кончается творческий заряд?

Мне было непонятно, почему, скажем, Юрий Либединский после своих первых, широко известных произведений — "Неделя" и "Комиссары", замолчал, и притом так надолго, что на него уже махнули рукой. Дескать, выстрелил свои заряд — и все... И вдруг, после очень долгого перерыва, подчеркиваю — очень долгого, он выдает свои кавказские романы, которые написаны не хуже, а лучше тех, первых. Почему так долго молчал Арбузов, написав свою "Таню"? Я же помню наше собрание, когда он после весьма длительного перерыва, тоже подчеркиваю — весьма, прочитал нам свои "Годы странствий". Возьмем другой случай — не молчания, а, наоборот, энергичнейшего, активнейшего писания пьес после удачного начала у А.Софронова и А.Корнейчука. Пьесы шли одна хуже другой, их дружно ругали (не в печати), а они все появлялись и появлялись. Словом, эти вопросы меня мучили и, когда Софья Тихоновна Дунина позвала меня с собой навестить Василия Васильевича Шкваркина, я жадно ухватился за такую возможность. Наш самый знаменитый комедиограф длительное время молчит — это как раз то, что меня интересовало. Почему молчит?

Мы зашли к Шкваркиным, были очень мило встречены его супругой, бывшей балериной. Сам хозяин был хмур, молчалив и после нескольких фраз ушел к себе. В разговоре с хозяйкой я тонко, как мне казалось, старался выяснить причины длительного молчания драматурга. И только на обратном пути узнал от Софьи Тихоновны, что Василий Васильевич психически болен. После таких успехов! А может быть, благодаря им ?

Следует сказать, что я, на своем уровне гражданского сознания, не представлял еще, что причин угасания таланта много, в том числе политических. Движимый все той же целью, я обратил внимание на А.Файко. Вот уж кто был любимцем фортуны: "Озеро Люль", "Учитель Бубус" у Мейерхольда, а "Человек с портфелем"? Не было, кажется, театра в стране, который бы не поставил его. Последующие пьесы по своему уровню были явно ниже первых. Почему? Мне нужно было выяснить это для себя, я хотел заранее вычертить кривую своего будущего творческого истощения и этим как бы застраховаться от неприятностей. Уж я-то смогу, думалось мне, остановить этот процесс!

На похоронах В.В.Шкваркина — он умер вскоре — я услышал, как даже в такой траурный час в последнем слове истинный комедиограф А.Файко, хороня своего товарища, тоже комедиографа, отпускает:

— Товарищи, сегодня мы провожаем нашего дорогого товарища в последний, и надо сказать, мало исследованный путь...

А? Жив курилка !

На юбилее Владимира Федоровича Пименова Файко смачно лобызал его своими сочными губами, приговаривая:

— Володя, — чмок, чмок... — Люблю тебя, — чмок — но странною любовью — чмок!

Упадок свой, как драматурга, он чувствовал. Как-то мы собирались на какое-то наше заседание в Белом зале Дома литераторов. Войдя в зал, я увидел Алексея Михайловича, скромно примостившегося где-то в дальнем уголке.

— Алексей Михайлович! — воскликнул я. — Вам ли здесь сидеть?

— А я нарочно сюда забрался, — отозвался Файко. — Думаю: заметят или не заметят?

Словом, все вместе взятое показало мне, что порох в пороховницах еще есть. Я постарался сблизиться с Алексеем Михайловичем.

Не помню, как это получилось, но я познакомился с ним ближе и стал бывать у него в Нащокинском переулке, в писательской надстройке. Мне запомнились многие и долгие вечера, которые мы проводили с Алексеем Михайловичем, и я понял, что драматургическую конструкцию он уже создавать не может. Это, очевидно, удел более молодого возраста.

Возвращался я от Файко поздно, обычно уже пешком, пробегая во весь дух расстояние от Нащокинского до Воротниковского переулка, где мы тогда уже жили. И домой попадал не ранее двух часов ночи. Бедная Люба! Это же мучительно ждать, знаю по себе теперь, когда задерживаются сын или внучка…

О чем мы только ни говорили! Кстати, нас волновал и русский характер. Я, например, говорил об особенности именно русского человека: живет, живет, работает, как все, и вдруг задумывается и бросает привычную налаженную жизнь — и тут может быть все. Думаю, что и революция отсюда же. Именно вдруг — а? Конечно, сами условия должны созреть.

Как-то я пригласил Алексея Михайловича к себе на именины. Боже, что это было! Сплошной фейерверк! Возбужденный присутствием двух молодых девушек, моей дочери и племянницы, а также бутылки коньяка, которую Файко один усидел в тот вечер, что он вытворял! Он демонстрировал нам все жанры театра, от ложноклассической французской трагедии до мещанской мелодрамы. И, наконец, фарс... Причем так, что зрители валялись с хохоту! А ему было семьдесят пять лет! Он падал, вскакивал, поражал себя воображаемым кинжалом, танцевал... Да, это был человек Театра. Театра с большой буквы, и я понял в тот момент: неважно, что пьесы он уже не напишет, важно, что он, как человек, живет!

Узнав, что моя дочь театровед, занимается эстрадой, он сразу откликнулся:

— Значит, Оля — кабаретолог?

Блеск его остроумия сверкал и переливался.

Как-то зашел к нему сосед, писатель, уезжавший в Дом отдыха, и торжественно объявил, что на этот раз он решил своей супруге не изменять. А Алексей Михайлович тут же ответил экспромтом:

— Чтоб супруге изменять, вам придется низ менять!

Здорово, не правда ли? На своей книжке воспоминаний, подаренной мне, он написал:

"Милый тезка Алексис,
Не кричи мне в ухо "бис"!
Я пишу тебе стишок,
Хоть не Штейн я, и не Шток.
Ты, прочтя его, пойми,
Кто твой подлинный ami!"

Но вот кончились наши вечера в Нащокинском. Алексей Михайлович переехал в Дом для престарелых, так называемый "дорогой", так как на содержание удерживалась почти вся пенсия. Размещался он через мост, по Ленинградскому шоссе, на берегу канала им. Москвы.

Хотя у него был отдельный "люкс" — комната, душ, туалет и, в случае необходимости, еду приносили ему в комнату, Файко явно заскучал в своем новом жилище. А тут еще подвели глаза. Он не смог читать. Ездить к нему было далековато. Когда я приезжал к нему, Люба старалась снабдить меня чем-нибудь вкусненьким и обязательно растворимым кофе, который был тогда новинкой.

Как-то я заехал к нему в конце Страстной недели, когда в церквах читают чудесную молитву Ефрема Сирина. Я напомнил об этом Алексею Михайловичу. Мы оба опустились на коврик, на колени, и вместе повторяли вслух эти замечательные слова:

"Господи Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве даруй ми, рабу Т воему".

Очевидно, дух терпения и смиренномудрия и следует воспитывать в себе человеку, когда приходит возраст. И тогда тайны творческого угасания будут поняты и не предстанут такими ужасными, как они кажутся человеку, полному сил.

Алексей Михайлович недолго пожил в своем новом жилище. Жизнь покинула его, когда я был в отъезде.